Человек (личность): добро, правда, созидание, знание

Научная степень: доктор философских наук
Должность: профессор Балтийского федерально го университета, директор НОЦ «Центр исследования мировой философии», Санкт-Петербург, Россия.

№2, 202507.04.2026

Ценности выражаются в действиях и в нашем языке, маркирующем телеологию поступков, стратегий жизни. При этом семантика слова может не совпадать с ценностными ориентациями (то есть с реальными формами воплощения ценностей), последние всегда многообразнее: жизненные практики показывают нам разнообразные формы адаптации ценностного горизонта, то есть должного, к конкретике сущего. Однако смысл слова — это регулятив и межчеловеческой коммуникации, и нашей деятельности. Впервые регулятивная важность языка стала понятна еще египетским Птолемеям, которые, занимаясь «критикой Гомера», то есть уточнением исходного, собственно «гомеровского» варианта великих эпических поэм, по сути, корректировали и основы греческого литературного языка (основанного на Гомере), выступая главными носителями и пользователями этой «мягкой силы» на всем пространстве эллинистического мира. В XIX столетии, когда идея нации и исключительной важности для нее собственного языка становятся «общим местом» для европейских государств, мы видим своего рода «гонку словарей», соревнование в скорости и качестве создания академических толковых словарей английского, немецкого, русского языков. Это было не только соревнование в учености, но и в уточнении и структурировании семантики ценностного горизонта национальных культур. А потому речь о ценностях, — это во многом речь о словах, выражающих наши намерения, регулятивы, стоящие за ними, и, в конечном итоге, телеологию наших поступков.

Сразу должен сказать, что все слова, которые обозначают указанные ценности, достаточно давно, как минимум с XIX в., являются предметами обсуждения. Очень интересно почитать, например, что о «правде» пишется в словаре Владимира Даля. Рекомендую обратиться к Далю всем, кто интересуется «археологией слова», кому интересно, как многозначность термина указывает на смысловые горизонты, стоящие за ним.

Действительно важно то, что и «правда», и «знание», и «добро» сохраняют определенную множественность смыслов даже при смене исторических эпох. Их сохраняющаяся неоднозначность — это факт, вшитый в геном отечественной культуры, точнее, проистекающий из него. Поэтому можно говорить об определенного рода преемственности семантики, а значит, и онтологии ценностей в отечественной культуре.

Безусловно, самое показательное слово здесь — «правда». По поводу него довольно много говорили и писали наши литераторы и философы, а также отечественные богословы («правда Божия»). «Правда», концепт, который, казалось бы, должен быть скоординирован с концептом истины, в том числе в его научном изводе, показывает более широкий смысловой контекст в сравнении с последним.

Обратите внимание: мы не говорим «научная правда», к науке имеет отношение истина; правда — это о чем-то ином, точнее, бо́льшем, о том, что научной истиной не исчерпывается.

Все мы помним идею соотнесенности, координации мышления и бытия, выражающуюся в так называемой корреспондентской концепции истины. Мысль устойчива в своем соответствии бытию, это соответствие и выражает ее бытийность — как возможность самого установления такого соответствия для бытия, — его мыслимость. Здесь все довольно очевидно, и эта очевидность для большинства современных ученых, не занятых излишним мудрствованием по поводу природы истины, является основанием для верификации ими своей деятельности как научной.

Достаточно популярные социологическая и прагматическая теории истины усложняют картину, строго говоря, расширяют ее понимание в рамках традиционной европейской научной рациональности. Но и та, и другая все равно говорят о корреспондировании нашей мысли (концептов, понятий, суждений) некоторому набору обстоятельств, который дан в человеческом опыте.

Однако когда мы говорим «правда», то подразумеваем нечто, что связано не просто с состоянием нашего мышления и знания, а с состоянием бытия в целом. Правда — это то, что укоренено в самом «сущем». Поэтому жить по правде — это не просто жить по закону, это жить в соответствии с какими-то фундаментальными основаниями бытия.

Знаменитая «Русская правда» — это не плод юридического эмпиризма, не свод законов, опирающийся на общественный консенсус, традицию, здравый рассудок. Она не была и не воспринималась как трансляция «Дигест» Юстиниана или византийского церковного права, хотя испытала влияние византийского законодательства. «Русская правда» — свод уложений, базирующийся на божественном законе; здесь слово «правда» указывает на связь правового устройства русской земли и мирового порядка.

Когда русский человек ищет правду, он ищет то, как всё устроено и как все есть на самом деле, некую подлинность, то, что никак и никоим образом неопровержимо и неотменяемо, даже если правда приходит в нашу жизнь не сразу и даже если эта правда совсем неприятна для нашего сердца и ума. Отсюда неизбывное правдоискательство, выраженное в отечественном фольклоре, литературе, искусстве, в социальном поведении, порой принимающем крайние формы (восстания Степана Разина, Емельяна Пугачева, да и революции 1917 г.). Поиск правды — это и странствия, от раскольничьих бегств в места дальние, но Богу близкие, до казачьего освоения огромной Сибири, и даже советская фантастика с ее воспеванием коммунистических звездных странников «Полдня XXII века» — это про то же самое, про правду.

С научной концепцией истины в этом смысле наша правда не тождественна. Это куда более экзистенциально фундаментальное понятие, имеющее отношение к персональности, к экзистенциальному взгляду на человека, к самому способу существования русской культуры.

Думаю, никого не удивит ассоциация с древними греками и их понятием истины (Ἀλήθεια). Само по себе оно было довольно сложным, о чем нам в свое время напомнил Мартин Хайдеггер. И первоначально, похоже, его смысл вполне соотносим с тем, что мы говорили о «правде». Тем не менее в какой-то момент истина все-таки стала приниматься в корреспондентском (Платон, особенно Аристотель) и даже социологическом (Протагор) смысле. Но в Элладе было еще одно понятие «правды» — «дике» (Δίκη), правда-справедливость, которое тоже указывало на фундаментально правильное построение дел, верное выстраивание человеческих отношений друг с другом, а также на божественный закон, в конечном итоге приводящий все события в мире к должному итогу (Гесиод).

Мне кажется, здесь мы вольно или невольно перенимаем греческую традицию. Хотя трудно сказать о путях конкретной исторической преемственности, если не обращаться к рассуждениям Константина Леонтьева об «осколках византизма»…

Теперь о различии этих ценностей, например, в нашей культуре и в западной. Сразу отмечу, что, вероятно, некоторые мои суждения будут умозрительными. Западная культура тоже сложна. Она не одна и та же. Континентальное, европейское сознание, несмотря на все влияния аналитического англосаксонского умозрения, еще не растворилось в нормах и правилах Соединенных Штатов — этого мирового жандарма. Но и Америка совсем не одинаковая. Там куда больше региональных различий, например, между Севером и Югом.

Но если оставить это, нужно сказать, что для Запада все в большей степени характерно представление о том, что истина связана с научным типом знания, а также с текущим здравым смыслом («общими мнениями») большинства. И в этом смысле истина правильна, она и есть правда. Ведь научная модель мира достаточно успешно завоевала себе место в общественном сознании, изрядно потеснив религиозную. А наука в своем технологическом, прикладном значении вообще является драйвером современного общества.

При этом истина как своего рода окончательность, заверенная, эксплицируемая в верифицируемая в серии аргументов, эмпирических и умозрительных, как то, где мы ставим точку и дальше никуда уже не идем, — это скорее регулятивный принцип, цель, к которой человечество стремится. Это касается всего: физики, математики, в которой строятся виртуальные миры, столь же разнообразные, сколь миры, создаваемые писателями-фантастами, истории, социологии, антропологии и т. д.

Однако научность и ценности научной истины все равно диктуют нам нормы языка и даже способы формирования концептов. В итоге научные суждения начинают приобретать характер оценочных высказываний. Эти нормы, например, запрещают многим «когнитивистам», занимающимся проблемами сознания, говорить о нем в картезианском духе.

Таким образом, истина оказывается соответствием нашего мышления реальности, которая постоянно преобразуется в нашей познавательной и практической деятельности. Когда же мы обращаемся к политическому, социальному, моральному быту, то для западного сознания важна сторона юридического позитивизма. Состояние наших взаимоотношений принимается за определенного рода эмпирическую данность. Конечно, эта данность видоизменяется в процессе пересборок общественного договора и общественного мнения. Например, в Соединенных Штатах до последних десятилетий было своеобразное общественное согласие по поводу темы Гражданской войны 1861–1865 гг. Согласие в том, что и северяне, и южане были заложниками трагического поворота судеб, собственных представлений о правах и чести, а вся Гражданская война — необходимая драма-испытание американского народа, превратившая его в великую нацию. Сейчас общественный договор изменился: статус южан резко снижен, Линкольн превращается в охотника на вампиров, память о Юге пересматривается, статуи вождей Юга убираются из общественного пространства.

Карл Поппер полагал, что наука, как и общественный договор — это метод проб и ошибок, метод гипотез, которые сменяют друг друга. С его точки зрения, мы никоим образом не можем, особенно в сфере общественной жизни, говорить об универсальном общеисторическом законе (не должны капитулировать перед очарованием «историцизма»), потому что тогда это будет, по мнению Поппера, насилием над человеком, должного над сущим…

Когда мы обсуждаем историю нашего Отечества, которая богата проектами вестернизации, то, как кажется, наиболее ярким примером данного процесса (вестернизации), являются даже не реформы Петра I или Александра II, а победа коммунистической (большевистской) революции. В свое время Тойнби назвал большевизм «западной ересью». И эта «ересь» пришла в Россию в полном соответствии с ценностями критикуемого Поппером историцизма: как обещание правды, общей для всех, правды обеспеченной научностью марксистского истины, в том числе истины естественно-исторического закона: закона, который гарантирует человечеству в скором будущем процветание, счастье и правду.

Сейчас в России ищут (или припоминают) собственный цивилизационный путь развития. При этом на самом деле ищется что-то универсальное — ведь при всех конкретных различиях между цивилизациями они (различия) выражены в универсальных и необходимых структурах, которые, собственно, и превращают конкретную совокупность граждан, общественных институтов во что-то своеобразное. Дабы понять собственное своеобразие (формационное ли, цивилизационное ли), нужно найти критерии, по которым мы сравниваем Себя с Другим. Только определив их, мы будем способны понять, кто мы такие, какова наша правда, какой бы неприятной она ни была. И это процесс радикально отличается от принятого на Западе сочетания юридического позитивизма, историофобии (ведь история при попперовском отказе от «историцизма» становится зоной научных, мировоззренческих, нравственных ошибок — а значит, зоной социального греха перед будущими поколениями людей) и апелляций к постоянно эволюционирующему общественному мнению.

Может быть, это звучит не очень оптимистично для того, кто ориентирован на нормы современного правового сознания, но русский человек всегда будет искать возможность ускользнуть от слишком тяжелых объятий права. Но не потому, что он хочет совершить преступление, нарушить закон, а потому, что ищет что-то другое, что стоит за внешней оболочкой юридизма.

Эволюция каждой из ценностей — это бесконечная тема, а потому я смогу привести лишь какие-то отдельные суждения. Начнем с того, что российское сознание, поскольку оно связано с христианством, не может не помнить о том, что Господь — Путь, Истина и Жизнь. Истина — нечто вполне живое, как и правда, и в таком случае она оказывается не неким набором обстоятельств, научных консенсусов или даже метафизических законов. В этом отношении русская «правда» вполне соотносима с такой религиозной Истиной.

Почему правда связана с онтологией? Потому что правда — это про то, как все, о чем мы заботимся, есть на самом деле. Оттого-то ее и ищут или добиваются, что она не формальна, а реальна. Наверное, в этом смысле бытие для отечественного сознания — это не «что», но живой и универсальный закон, который можно нежданно узреть и в научных суждениях, и в красоте заката, и в чьем-то поступке, и в произведении искусства, и даже во внутреннем настрое.

Понятно, что россиянин и христианин в наше время — далеко не одно и то же. Далеко не все россияне были, есть и будут христианами, но в любом случае бытие в каком-то важном смысле этого слова остается «живым». Поэтому правда может олицетворяться и в чьей-то личности. Например, часть наших предков правду видели в Стеньке Разине или Емельяне Пугачеве, который «взаправду» якобы был Петром III. Такого же рода правдой оказались большевики во время Гражданской войны. Сейчас мы понимаем, те события — Революции, а потом Гражданской войны — были вызваны комплексом разнородных причин. И то, что произошло в истории России, а потом Советской России в 1917–1920 гг., стало результатом прохождения нескольких точек бифуркации. Но несомненно, что какая-то часть городского и не только городского населения пошла за большевиками, потому что увидела в них свою правду, облаченную в мессианский облик. Владимир Ленин, Лев Троцкий — вот «живая правда» тех лет, и не только большевистской пропаганды, но и внутреннего мировидения множества россиян. И без этого внутреннего мировидения не было бы СССР.

Наверное, точно так же правда как-то виделась на берегах Волги осенью и зимой 1943 г. (Сталинградская битва). Точно так же эту правду (пусть, возможно, и обманчивую) видели в эпоху перестройки — в том числе в лице Михаила Горбачева, который в какой-то момент начал говорить о невозможности жить в том неправедном варианте государственности, который у нас был.

Правда выступает не просто набором норм и законов, управляющих нашим миром, но и чем-то, глубинно соотносящим нас с самой сутью вещей и с судьбой.

Истина же во внерелигиозном смысле этого понятия непосредственно вовлечена в семантический, языковой оборот, связанный с научной деятельностью. А правда требует некого социального и одновременно собственного, личного согласия, чутья, если можно так выразиться, инсайта — понимания того, как всё устроено. И поэтому правду лучше всего показать и продемонстрировать, а не описать в виде какого-то научного нарратива. Мне кажется, что это понимание ценности правды сохраняется и в настоящий момент.

Отдельных размышлений заслуживает проблема постправды. Мы живем в эпоху деструкции некоторых экзистенциально важных для предшествующих поколений, предшествующей эпохи концептов и понятий. История постправды — это попытка избавиться от давления больших нарративов, от больших рамок, в которых живут люди. Казалось бы, это освобождение может подвести человека к чему-то более свойственному ему — если вообще существует природа человека (а с точки зрения постмодернистского мировоззрения вряд ли она существует), — а потому оно должно позволить ему реализовать себя. Однако если для современного человека личные убеждения и эмоции (якобы) важнее объективного положения дел, то это говорит не о каком-то этапе в эволюции человека, а скорее о навязываемой и воспитываемой беззащитности перед довольно простыми формами пропаганды, особенно свойственными западному миру.

Заметьте, даже само выражение, которое мы с вами рассматриваем — «эпоха постправды» (не «постистины» и не «постзнания», а именно «постправды») — говорит о том, что само слово «правда» для отечественного уха оказывается более важным, чем какие-то другие термины.

Здесь будет логично перейти к ценности знания. Хотя в 809-м указе о российских традиционных ценностях оно прямо не упомянуто как отдельная ценность, но контекстуально «упаковано» в общую их систему.

Если говорить о ведании, знании в древней истории России, то понятно, что в первую очередь развивается христианский контекст этого слова, церковный концепт этой ценности. Потому что в первую очередь знания — это знания о христианских доктринах, христианское учение о спасении, знание о Христе, христоцентричность внутреннего мира и внешней деятельности. Не будем вспоминать языческий период, эпоху двоеверия и т. д., тем более у нас имеется не так уж и много информации на эту тему. Я скорее начну с Московской Руси. Там знание в первую очередь было знанием о святости, о нормах, которые ей соответствуют. Пусть оно и не имело глубинного, мистического, схоластического или какого-то еще характера, но мы с вами помним, в чем специфика феномена Московской Руси конца XV, XVI и XVII вв., — это, по сути, специфика самовосприятия будущей глубинной России. История Глубинной России — это история осознания себя как Руси Святой. Почему Русь Святая? Потому что это единственная православная держава в ту эпоху, которая сохранила православие, уклонилась от искусов унии и мусульманства.

В XVI в. Москва стала приобретать черты Вечного Города — возрожденного Константинополя, а также Иерусалима. Да, в России XVI в. тоже был Ренессанс, но это был Ренессанс Византии, Второго Рима. В этих условиях восприятие Руси как Руси Святой — это прежде всего знание о святости, которое в какой-то момент стало требовать точности. Что правильнее, сугубая или трегубая «аллилуйя»? Как правильно (праведно, а ведь праведность — исток мудрости) писать имя Иисус? Как креститься? Носить иерею длинные волосы или нет? Как правильно печатать богослужебные тексты? Все это приводит в XVII в. к расколу, потому что обе стороны — и Никон, и его противники — искали точного знания в русской святости.

Такое знание, знание в религиозном контексте, во многом перекликается с концептом правды. Но в том же XVII в. происходят процессы вестернизации России. Знание начинает связываться с академически-богословскими истинами, так как в Россию приходит высшее образование, первоначально основанное на католической модели университетов (Киево-Могилянская Коллегия и ее влияние). Вслед за этим наступает период Просвещения в протестантском духе этого слова (петровская и постпетровская эпоха). Затем приходит период знания в научно-просветительском духе. В XIX столетии четко и ясно осознается дилемма «вера — знание». Это осознание приходит вместе с научными практиками, новыми формами образования, новыми фокусами общественного интереса, расцветом конкретных наук, которые демонстрировали свою силу и эффективность.

Вера, религия начинают соотноситься с эмоциональным и экзистенциальным опытом, с личным и неповторимым, а знание — с четко сформулированным и универсальным. Это очень хорошо видно на примере великой русской литературы. Под знанием в России начинают понимать то же самое, что и на Западе, связывая его с наукой и научностью, как она понимается в Европе. Но какая научность была свойственна России XX в. после Октябрьской революции? Марксизм, который представлял себя как высшую форму научного знания, был на самом деле метафизикой — вместе с концептом естественно-исторического процесса, с телеологизмом (телеологией исторического развития) и с некоторыми базовыми принципами, онтологическими обязательствами, которые следовали из данного учения.

Если я принимаю марксистское знание, значит, я не просто вижу мир через эту точку сборки, — я через нее же действую сам. И моя жизнь в этом случае положена на алтарь всемирной истории — жертва ради жизни грядущих поколений, ради светлого будущего, потому что марксистская жертвенность, революционная жертвенность — это, по сути, отражение жертвенности религиозной ради будущего спасения (только не на небесах, а на земле). И спасаюсь не я — спасается все человечество в лице будущих поколений.

В таком плане позитивное знание, пришедшее с Запада, в России каким-то удивительным образом оказывается переработанным если не в религиозном, то в метафизическом ключе — по сути, снова во имя той «правды», о которой мы говорили выше. То есть это знание экзистенциальное, фундаментальное, которое обязывает меня быть таким, и никаким иначе. Знание, необходимое мне для того, чтобы быть праведным, — неважно, в советском духе или в религиозном смысле.

Если мы говорим о ценности знания сейчас, то здесь, на мой взгляд, очень непростая история. С одной стороны, знание действительно является чем-то само собой разумеющимся, важным и для индивидуума, и для социума. Но давайте вспомним популярное разделение на hard и soft skills в современной воспитательно-образовательной системе? «Твердые», то есть профессиональные, навыки, действительно, нужны человеку в какой-то определенной сфере. Но является ли важным для современного молодого человека то, что лежит за рамками профессиональных знаний? Зачем мне знать Декарта, если я не философ, а программист? Или читать Достоевского, если я инженер-строитель?

Правда, это касается не только России — всего мира. Все мы согласны с тем, что знание исполняет функцию не только конкретно-научную, но и в некотором роде мировоззренческую, синтезирующую. Оно как бы сцепляет различные фрагменты нашего сознания на основании общих для всех установок. Однако в современном мире знания с великой легкостью начинают уходить от форм, выстроенных по меркам рациональности, зачастую при этом дрейфуя не в сторону религиозного знания, а в сторону вполне мифологических концептов и представлений. Это касается не только «рептилоидов», якобы создавших «жидкий чип», каковым нас с вами чипировали во времена ковида (все мы, думаю, хорошо помним этот бред, наполнявший социальные сети). Данная мифология касается чего угодно, вплоть до политических, экономических, общественных событий, сколь-либо значимых для нас.

Никогда не было такого количества мифов о человеке, о истории России, в том числе совершенно превратных и фантастических, которые мы встречаем последние пару десятилетий. Поэтому структура знания как чего-то совершенно устойчивого, ясного и определенного, сформированная эпохой Модерна, в современных практиках девальвируется. Очевидно, что требуется пересборка данного понятия для того, чтобы оно действительно выступило устойчивой ценностью и вновь стало центром мировоззренческих сцепок мышления современного человека.

Теперь о ценности добра. Добро в нашем языке (и практике) — это то, что полезно человеку. «Полезность» касается и духовного, научного творчества, и материальной пользы. Помните высказывания типа: «Куда мне все это добро девать?» «…И вот я со всем своим добром приехал в столицу». Добро вполне может быть выражено вещественно, телесно, оно может быть абсолютно невещественно и абсолютно бестелесно. Это и вещь, и слово, и дело. Эта ценность касается всего, что связано с человеческой жизнью, а в принципе и с универсумом, настолько, насколько наша человеческая жизнь связана с универсумом в контексте человечества.

Христианский аспект темы добра связан с одним фундаментально важным моментом. Христианство — религия спасения, а потому добро относится ко всему, что способствует спасению человека. Естественно, подразумевается не только аскеза, отвержение мира. Добро необходимо человеку и в контексте Страшного суда, но также и ради его разумного благополучия здесь и сейчас. Достоинство, свобода, личностное самоопределение человека — все те стороны человеческого существования, на которое отчетливо указывает христианство, также требуют попечения.

Естественное право, которое ведет свое происхождение от античной философии, от римской системы права, от стоиков и Цицерона, было преобразовано христианством исходя из понимания человека как образа и подобия Божия. Отсюда — идея достоинства человека, необходимость создания условий, которые позволяли бы ему реализовывать свои человеческие способности, свою природу, имеющую и биологический (телесный), и социальный (душевный), и духовный характер. Поэтому добро — это все то, что способствует реализации человека в Божьем замысле о нем. Быть добрым — это быть тем, кто способен поддержать, понять другого человека, не отринув его, и позволить ему двигаться дальше.

Но и вне христианского контекста добро — очень широкое понятие, касающееся человека, человеческой жизни, достоинства и человеческой деятельности, в первую очередь в плане межличностной коммуникации.

Кто способен делать добро другому? Еще Аристотель говорит нам, что хорошим другом может быть лишь тот, кто является другом самому себе. Ведь другой — это другое «я», а отношение к нему является зеркалом отношения к себе. Мне кажется, что в российском самосознании жертва и самоотвержение в отношении Другого часто становятся оправданием небрежения к себе. Между тем лишь тот, кто способен быть собой, знать себя, находиться в постоянной практике сборки своей природы, может творить подлинное добро. Чтобы заботиться о другом, необходимо позаботиться о самом себе, понять, кто ты такой, каково твое предназначение, какова твоя цель.

В контексте сказанного важно рассмотреть соотношение добра и милосердия. Начну с, возможно, неожиданной стороны. Вспоминаю ковидные времена, наших коллег, в том числе молодых, которые занимались различным бизнесом. Когда они подавали в государственные органы заявку на помощь, связанную с обстоятельствами пандемии, то все их заявки оказывались учтены. Это удивило многих из них. Оказывается, наше государство вполне дееспособно и, более того, заботится о малом бизнесе. Этот видимый факт заботы, то есть доброго отношения, крайне ценен. Для многих из них это стало одним из шагов к ценностям уже иного рода, в частности патриотизма. Патриотизм начинается с того, что человек понимает: государство его ценит, оно делает добро по отношению к нему. Ну, или перефразируя, патриотизм — это взаимное служение государства и граждан: друг другу и своей Родине.

Ковид, к слову, стал причиной для выстраивания горизонтальных связей — именно в тот момент, когда они разрывались навязываемой по гигиеническим обстоятельствам социальной дистанцией. Это касалось и цифровой среды, и физической помощи. Собственно, именно в тот момент многие начинали понимать, что такое волонтерство и в каких, порой не самых очевидных, формах оно осуществляется. Следующим этапом для этого явления стала СВО: волонтерское движение, в том числе среди молодежи, здесь является отдельной темой.

Что мешает этому? С одной стороны, мы живем в стране, для которой в большей степени характерен коллективизм, чем индивидуализм, что является хорошей базой для различных форм благотворительности. С другой — как раз «горизонтальное» доверие у нас в России страдает, и не только в результате ковидных ограничений или современных форм удаленного социального общения. Думаю, что это вызвано не самой природой российского общества, а скорее какими-то очень травматическими процессами конца 1980–1990-х годов. Культура горизонтального доверия, выстраивание здоровых горизонтальных связей — той самой ткани, на которой строится общество и государственность, — оказалось затруднено. Сейчас с этим пытаются справиться. Мы можем показать, как это работает, приучить молодого человека к естественности социального служения, однако выработать внутренний императив сложнее, чем дать внешний навык. Если мы увидим выстраивание уровня доверия на должном уровне, тогда многое из того, о чем мы с вами выше говорили, станет естественным и возможным.

У нас в «списке» осталась ценность созидания, говорить о которой вне соотношения с ценностями труда и творчества вряд ли можно. И отсюда — новый «модный» вопрос, об искусственном интеллекте.

Но для начала вспомним Обломова Ивана Гончарова. Это персонаж, который символизирует совсем не деятельность и не созидание. Скорее он описывает основанное на ностальгии и мечте одновременно состояние гомеостазиса, к которому так часто стремится Россия. По большому счету, в России идея созидания активно проявляется, лишь когда есть одно из двух внешних и одновременно внутренних условий.

Первое — когда Россия начинает обретать историческое сознание и осмысливает собственное положение в историческом пространстве. Это очень драматический сюжет, связанный, например, с XIX в., с восприятием философии истории в духе Гегеля, и попыткой включения России в гегелевскую, а потом марксистскую модели исторического процесса. В итоге созидание в России часто оказывалось связано с попытками ускорить историю. Революция — как раз подобная попытка сделать движение времени стремительным, радикально изменить текущий российский хронотоп.

Второе условие — это «открытие» персональности, обращение к человеку как к персоне, как к личности. Имею в виду персоналистскую мысль, особенно литературу: Достоевский, Чехов, Толстой, серебряный век. В этой литературе персонализм сочетается с очевидными экзистенциальными мотивами, что в дальнейшем получает выражение в философии Николая Бердяева и в целом экзистенциального направления российской мысли. Воспевание творчества, созидания, как того, в чем человек способен приблизиться к Богу, оказаться рядом с Ним, критически важно для отечественного сознания. Позже, в «марксистское» время, творческий труд также воспринимался как одно из высших выражений существа человека.

Но в целом созидание и творчество в России все же чаще становятся актуальными и востребованными ценностями во время испытаний. В случае если речь идет о творчестве деятеля искусства, художника, — это, прежде всего, личная эсхатология. В случае если речь идет о совместном, общественном созидании ради будущего, тогда это некая эсхатология всей российской цивилизации, когда она оказывается на пороге крушения — так было в 1917-м, в 1941 г., так было при сборе земских ополчений во времена Смуты. Если же речь идет о нашем времени, то оно тоже кризисное. И любой непредвзятый человек согласится, что в последние годы видит немало примеров созидательного труда.

Что касается искусственного интеллекта, то мое общение с творческими людьми приводит к не слишком утешительному выводу о том, что нет четкого понимания, как будет происходить симбиоз с этим «инопланетянином», особенно в условиях, когда мы пожинаем последствия постмодернистской деструкции. Сейчас еще нет общего консенсуса, ни правового, ни технического, ни этического относительно решения этой проблемы.

В завершение я бы сказал, что всё у нас всегда было и будет непросто. Нет единого национального пространства, в котором обсуждающиеся ценности реализовались бы целокупно и синергийно. Но это нормально, потому что Россия — не национальная, а многонациональная страна, к тому же страна имперского типа. Империя в смысле не колониальных империй — британской или испанской, — а более старых государств евразийского типа. Поэтому хронотопы (пространственно-временные и культурно-социальные контексты) в различных ее регионах могут существенно отличаться друг от друга.

Но постоянно сохраняется несколько «универсалий», на некоторые из которых мы обратили внимание. Взять хотя бы правду, которую мы обсуждали выше. Ее поиск связан и с познанием смысла сущего (универсального, исторического, конкретного), и с поиском смысла собственного существования. Вне всякого сомнения, этот поиск имеет прямое отношение к тематике знания. И в какие-то периоды отечественной истории поиск правды сопровождается попыткой реализовать ее на земле. Примеров этого немало — от перезапуска российской государственности в конце эпохи Смуты до революции 1917 г. и до трудовых подвигов первых пятилеток или освоения целины. Созидательная деятельность в таком случае становится исключительно важной ценностью.

Другое дело, что Россия — такая страна, которая живет от одного эсхатологического периода к другому. Способность творить погружается в ностальгическую истому имени Обломова, пока не наступает время для очередного прыжка в будущее. Похоже, мы существуем сейчас в именно такой период, в период очередного прыжка. И, быть может, в этот раз нам удастся закрепить этот навык, больше уже не забывать о нем.

Список литературы:

  1. Бердяев Н.А. Судьба России. М.: 1990.
  2. Бердяев Н. Русская идея. СПб.: Азбука-классика, 2008.
  3. Иванов В. В., Топоров В. Н. О языке древнего славянского права. Славянское языкознание. VIII Международный съезд славистов… Доклады советской делегации. М.: Наука, 1978. С. 221–240.
  4. Красицкий Я. Борьба за правду (Бердяев, Кант и другие) // Соловьевские исследования. Вып. 2 (42). 2014. С. 108–127.
  5. Лукин В. А. Концепт истины и слово ИСТИНА в русском языке // Вопросы языкознания. 1993. № 4. С. 63–86.
  6. Михайловский Н. К. Письма о правде и неправде / / Сочинения. В 6 т. Т. 4. СПб., 1897.
  7. Новгородцев П. И. Об общественном идеале. М.: Пресса, 1991.8. Огурцов А. П. Благо и истина: линии расхождения и схождения // Благо и истина: классические и неклассические ориентиры. М.: Ин-т философии РАН, 1998. С. 14–38.
  8. Огурцов А. П. Экзистенциальность правды или объективность истины: конфликтность установок творческой личности // Междисциплинарный подход к исследованию научного творчества. М.: Наука, 1990. С. 83–105.
  9. Панченко A. M. Русская история и культура: Работы разных лет. СПб.: «Юна», 1995.
  10. Рачков П. А. Правда-справедливость // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 7. Философия. 1996. № 1. С. 14–33.
  11. Свердлов М. Б. От Закона Русского к Русской Правде. М.: Юридическая литература, 1988.
  12. Соловьев B. C. Сочинения. В 2. т., Т. 1. Оправдание добра. М.: Мысль, 1988.
  13. Соловьев В. С. Критика отвлеченных начал. М.: Директ-Медиа, 2012.
  14. Соловьев В. С. Спор о справедливости // Соловьев В.С. Сочинения. В 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1989.
  15. Успенский Б. А. Краткий очерк истории русского литературного языка (XI–XIX вв.). М., 1994.
  16. Франк С. Л. Духовные основы общества. М.: Республика, 1992.
  17. Франк С. Л. Русское мировоззрение. СПб.: Наука, 1996.
  18. Черников М. В. Философия Правды в русской культуре. Воронеж, 2002.
  19. Шестов Л. Достоевский и Ницше (философия трагедии) // Л. Шестов. Сочинения. М.: Раритет, 1995. С. 15–175.
  20. Шестов Л. И. Что такое истина? (Об этике и онтологии. Ответ на статью Jean Hering) // На весах Иова. Париж: YMCA-PRESS, 1975. C. 351–387.
  21. Эрн В. Ф. Нечто о Логосе, русской философии и научности // Эрн В. Ф. Сочинения. М.: Изд-во «Правда», 1991. С. 71–108.